«Возвращение блудного сына» прощальная картина Рембрандта
Чувство безграничной радости и любви захватило отца целиком, в сущности, он даже не обнимает своего сына, так как у него уже нет для этого сил и руки его не способны прижать к себе сына. Он просто ощупывает его, тем самым прощая и защищая. Искусствовед М. Алпатов считает главным героем картины отца, а блудный сын — лишь повод для того, чтобы отец мог проявить свое великодушие. Он даже считает, что картина могла бы называться «Отец, прощающий блудного сына».
Из книги Надежды Иониной «100 великих картин»
Во время работы над картиной «Ночной дозор» умерла любимая жена Рембрандта Саския. Родственники покойной стали преследовать художника тяжбами из-за наследства, стремясь вырвать часть приданого, завещанного Рембрандту Саскией. Но не только родственники преследовали Рембрандта. Он всегда был осаждаем кредиторами, которые накидывались на великого художника, как жадная свора. Да и вообще Рембрандт никогда не был окружен почестями, никогда не был в центре общего внимания, не сидел в первых рядах, ни один поэт при жизни Рембрандта не воспел его. На официальных торжествах, в дни больших празднеств о нем забывали. И он не любил и избегал тех, которые им пренебрегали. Обычную и любимую им компанию составляли лавочники, мещане, крестьяне, ремесленники — самый простой люд. Он любил посещать портовые кабачки, где веселились матросы, старьевщики, бродячие актеры, мелкие воришки и их подружки. Он с удовольствием часами просиживал там, наблюдая суету и порой зарисовывая интересные лица, которые потом переносил на свои полотна.
Сейчас в амстердамском доме, в котором более 20 лет прожил великий Рембрандт, расположился Музей. А когда-то этот дом был продан за долги. Сам Рембрандт сидел тогда на заседании суда с таким равнодушным видом, как будто это дело его вовсе не касалось. Он не слышал речей судьи и выкриков кредиторов. Мысли его витали так далеко от собрания, что на тот или иной вопрос судьи он или ничего не мог ответить, или же его ответы не имели никакой связи с судебным делом.
Настала очередь выступить ван дер Питу — адвокату художника. Медленно и выразительно обрисовал он положение дела. Толково, осмотрительно и усердно защищая поведение Рембрандта, он взывал к человеческим чувствам кредиторов и к чувству справедливости судьи. Он бросал убедительные, едкие и страстные слова: «Пусть сгорят от стыда те, кто во имя ничтожных денежных сумм, которые не грозят им ни малейшим убытком или несчастьем, хотят сделать Рембрандта нищим! Я, ван дер Пит, говорю здесь не только как адвокат должника, я говорю от имени всего человечества, которое хочет отвести незаслуженные удары судьбы от одного из великих сыновей его... равных Шекспиру! Подумайте все, находящиеся здесь — нас покроют могильные холмы, мы исчезнем из памяти потомков, а имя Рембрандта еще столетия будет греметь над миром, и его сияющие произведения будут гордостью всей земли!»...
Да, картины Рембрандта, бесспорно, являются вершиной голландской живописи, а в творчестве самого художника одной из таких вершин стала картина «Возвращение блудного сына» Он писал ее в последний год жизни, когда уже был старым, нищим, смертельно больным и немощным, жил в голоде и холоде. И все же наперекор року он писал, писал и писал в стране и городе, которые навеки прославил.
Темой для написания картины послужила известная евангельская притча, рассказывающая, как после долгих скитаний по миру блудный сын вернулся с несбывшимися надеждами к покинутому им отцу. Этот рассказ привлекал многих художников еще задолго до Рембрандта. Мастера Возрождения видели в примирении отца с непослушным сыном красивое и занимательное зрелище. Так, в картине венецианского художника Бонифацио действие происходит перед богатой усадьбой, на глазах у многолюдной разряженной толпы. Нидерландских художников привлекали больше испытания, которым непокорный сын подвергался на чужбине (например, сцена, когда опустившийся беспутник на скотном дворе среди свиней готов был благочестивой молитвой искупить свои прегрешения).
Рембрандту тема «блудного сына» сопутствовала в течение многих лет жизни. К этому сюжету он обращался еще в 1636 году, когда работал над офортом под тем же названием. В своих картинах на библейские и евангельские сюжеты художник редко изображал сцены страстей или чудес, его больше привлекали рассказы о каждодневной жизни людей, особенно сцены из патриархальной семейной жизни. Впервые история блудного сына была представлена Рембрандтом в гравюре, на которой он перенес библейский сюжет в голландскую обстановку и изобразил сына как костлявое, полуголое существо. К этому времени относится и рисунок, на котором отец энергично сжимает рукой лохматую голову кающегося сына: даже в минуту примирения он желает показать свою отцовскую власть.
Рембрандт много раз возвращался к этой теме, и на протяжении многих лет он представлял ее каждый раз по-разному. В ранних вариантах сын бурно выражает свое раскаяние и покорность. В серии более поздних рисунков душевные порывы отца и сына не так обнажены, элемент назидания исчезает. Впоследствии Рембрандта стала занимать как бы почти нечаянная встреча старика-отца и сына, в которой силы человеческой любви и всепрощения еще только готовы раскрыться. Иногда это был одинокий старик, сидящий в просторной комнате, перед ним опустился на колени его непутевый сын. Порой это старик, выходящий на улицу, где его ждет нежданная встреча; или же к нему подходит сын и крепко сжимает его в объятиях.
Через 30 лет художник создает композицию менее детальную, повествовательную, в которой акцент перенесен на старика-отца. Сюжет картины «Возвращение блудного сына» не имеет прямого отношения к предыдущим наброскам, но именно в нее вложил Рембрандт весь свой творческий опыт и едва ли не самое главное из жизненного опыта. Рембрандт вдумчиво вчитывался в библейский рассказ, но он не был простым иллюстратором, который стремится в точности воспроизвести текст. Он так вживался в притчу, словно сам был свидетелем происшедшего, и это давало ему право досказать недосказанное.
На небольшой площадке перед домом собрались несколько человек. Оборванный, нищий, в подпоясанных веревкой лохмотьях, с бритой головой каторжника стоит блудный сын на коленях и прячет лицо на груди старика. Охваченный стыдом и раскаянием, он, может быть, впервые за много лет ощутил тепло человеческих объятий. А отец, склонившись к «бродяге», с бережной нежностью прижимает его к себе. Его старческие, нетвердые руки ласково лежат на спине сына. Эта минута по своему психологическому состоянию равна вечности, перед ними обоими проходят годы, проведенные ими друг без друга и принесшие столько душевных мук. Кажется, что страдания уже настолько сломили их, что радость встречи не принесла облегчения.
Встреча отца и сына происходит как бы на стыке двух пространств: вдали угадывается крыльцо и за ним уютный отцовский дом. Перед картиной подразумевается и незримо присутствует безграничное пространство исхоженных сыном дорог, чуждый и оказавшийся враждебным к нему мир. Фигуры отца и сына составляют замкнутую группу, под влиянием охватившего их чувства они как бы слились воедино. Возвышаясь над коленопреклоненным сыном, отец мягкими движениями рук прикасается к нему. Его лицо, руки, поза — все говорит о покое и счастье, обретенные после долгих лет мучительного ожидания. Лоб отца как бы излучает свет, и это самое светлое место в картине. Ничто не нарушает сосредоточенного молчания. С напряженным вниманием наблюдают за встречей отца и сына присутствующие. Среди них выделяется стоящий справа мужчина в красном плаще, фигура которого как бы связывает главных действующих лиц с окружающими их людьми. Внимательно следит за происходящим и человек, стоящий сзади. Взор его широко открытых глаз говорит о том, что и он проникся всей важностью и серьезностью момента. С искренним сочувствием смотрит на отца и сына стоящая поодаль женщина. Трудно сказать, кто эти люди. Может быть, Рембрандт и не стремился к индивидуальной характеристике присутствующих, так как они служат лишь дополнением к главной группе.
Рембрандт долго и настойчиво искал фигуру блудного сына, уже в прототипах многочисленных рисунков и эскизов угадывается блудный сын. На картине он — едва ли не единственный в классической живописи герой, полностью отвернувшийся от зрителей. Юноша много странствовал, много испытал и пережил: его голова покрыта струпьями, башмаки стоптаны. Один из них свалился с ноги, и зритель видит заскорузлую его пятку. Он едва добрался до порога отцовского дома и в изнеможении опустился на колени. Спавший с ноги грубый башмак красноречиво говорит о том, какой длинный был пройден путь, каким унижениям он подвергался. Зритель не имеет возможности рассмотреть его лицо, но вслед за блудным сыном он тоже как бы входит в картину и падает на колени.
Из глубины сумрачного холста льется таинственный свет. Он мягко обволакивает фигуру слепого отца, шагнувшего из тьмы навстречу сыну. Окружающие как бы застыли в ожидании слов о прощении, но слов нет... Старик-отец, действительно, производит впечатление слепого, хотя в притче ничего не сказано о его слепоте. Но она, видимо, казалась Рембрандту чем-то более способным выпукло изобразить волнение растроганного сердца. Чувство безграничной радости и любви захватило отца целиком, в сущности, он даже не обнимает своего сына, так как у него уже нет для этого сил и руки его не способны прижать к себе сына. Он просто ощупывает его, тем самым прощая и защищая. Искусствовед М. Алпатов считает главным героем картины отца, а блудный сын — лишь повод для того, чтобы отец мог проявить свое великодушие. Он даже считает, что картина могла бы называться «Отец, прощающий блудного сына».
Тот, кто ценит главным образом внешнюю красоту, пожалуй, найдет в этой картине Рембрандта много некрасивого и угловатого. Но таинственное действие света, усиливающееся далеко простираемой тьмою, приковывает к себе любого зрителя, а гармония замечательных оттенков красок действует на его душу подобно мелодиям старинных церковных песнопений.
Из книги Глэдис Шмитт «Рембрандт». Возвращение блудного сына»
Перевод с английского П. В. Мелковой
Художник встал с кровати и, с трудом передвигая побелевшие отечные ноги, испещренные сетью вен, побрел в мастерскую, где, к счастью, было пусто: трое его домашних ушли вниз, в гостиную или кухню, как только убедились, что он уснул. Нет, он пришел сюда не смотреть картины... Он пришел лишь затем, чтобы обмануть себя безумной надеждой: ему казалось, что, если он встанет там, где стоял в тот вечер, он сумеет опровергнуть бесповоротное и вновь почувствует себя в отчаянных объятиях сына.
Между ним и черным отвращением, которое грозило превратить в соблазн каждый нож, каждое окно верхнего этажа, каждый пузырек со снотворным, стояло только одно — надежда вынести из всеобщего крушения эту вовеки незабвенную минуту, когда Титус обнял его. Рембрандт сел на стол и почувствовал, что ему страстно хочется написать все как было: сына и себя самого, с печатью обреченности на лицах, прижавшихся друг к другу на грани смерти. Он уже представлял себе каждую деталь: перед ним вставал и образ только что погребенного сына с его исхудалыми руками и большими лихорадочными глазами, и свой собственный опустошенный образ, отраженный в зеркале. Но разве это можно написать? Написать это — значит совершить в глазах окружающих такой же постыдный поступок, как прогулка нагишом по улице. Кто бы — Арт, Корнелия или Тюльп — ни увидел это, все с полным основанием заключат, что скорбь помутила его рассудок. Если он хочет написать это спокойно, не приводя в ужас семью, не вызывая у домашних опасения и не вынуждая их к унизительным заботам о нем, ему нужно преобразить это... Блудный сын, да, да, именно так. Он скажет всем, что пишет «Возвращение блудного сына».
В тот же вечер служанка разыскала для него соответствующее место в Евангелии от Луки, и он долго сидел у горящего камина, снова и снова перечитывая текст, потому что слова Писания — и не столько слова, сколько их торжественный ритм, — становились в его отупленном, полудремотном мозгу яркими, сочными тонами: трепетным алым, белым с примесью земли, полосой чистого желтого, охрой, рыжевато-коричневой, как львиная шкура, и кое-где тронутой пятнами золота.
На другой день он попробовал взяться за наброски, но у него ничего не получилось: рука дрожала, образы расплывались в мозгу, бумага затуманивалась перед больными глазами, и художник поневоле отложил рисунок в сторону, сказав себе, что слишком поторопился. Потом он увидел Корнелию, которая отчаянным усилием воли заставила себя взяться за повседневные дела, и вспомнил избитую поговорку о том, что утром после похорон еще тяжелее, чем на похоронах: глаза у девочки покраснели, запавшие щеки покрылись пятнами, она то и дело подносила руку к голове и закусывала нижнюю губу. Она отправилась наверх, чтобы основательно прибрать в отцовской спальне и хоть чем-то отвлечься. Рембрандт последовал за ней, но, когда он вошел в комнату, Корнелия не работала: она опустилась на колени у постели, а щетка и полное ведро стояли рядом. Голова ее склонилась, лицо было скрыто распущенными пышными волосами, а руки, такие же круглые, смуглые и красивые, как у матери, широко раскинуты на покрывале.
— Довольно, дитя мое, — сказал художник. — Слезы не помогут.
— Я не плачу, отец.
В подтверждение своих слов она подняла голову, повернула лицо, и Рембрандт увидел, как сухо блестят темно-карие глаза дочери. — Я только думаю, знал ли Титус, что я любила его...
— Конечно, знал. Не мог не знать. Пусть тебя это не тревожит, — успокоил он.
— Но откуда он мог знать? Ведь я так отвратительно относилась к нему!
— Неправда.
— Нет, правда, и ты сам знаешь это. Вспомни день, когда он был здесь с герцогом.
— Если даже он думал, в чем я сомневаюсь, что ты настроена против него, то, несомненно, понимал почему. Он понимал, что ты сердита на него из-за меня или просто ревнуешь, зачем он ушел от нас и зажил своей жизнью. И он понимал, что ты любишь его, иначе ты бы и не ревновала, и не злилась.
— Ты в самом деле так считаешь, отец? Или только пытаешься успокоить меня?
— Конечно, считаю. Послушай, Корнелия, когда я был молод, я наговорил своему отцу ужасные вещи и думал, что это навсегда оттолкнет его от меня. Но ничего не случилось — он понимал, что я люблю его, и я знал, что он понимает это. Любовь — такое чувство, которого нам не скрыть, как бы мы ни старались.
После разговора с Корнелией Рембрандт уже совсем по-другому представил себе свою будущую картину; он не станет так ужасно торопиться с нею, и она будет свободна от прежней всепоглощающей горечи. Теперь примирение с сыном перестало быть для художника чем-то единичным, неповторимым, одиноко существующим в пустоте вселенной. Он не мог думать о нем, не вспоминая о той ночи, когда, вернувшись домой после блужданий по дюнам и увидев при свете лампы печать смерти на лице Хармена Херритса, упал на грудь отцу, попросил прощения и был прощен. Еще вчера после похорон он знал, что картина должна сохранить торжественный ритм притчи и содержать в себе определенные тона — чистую охру, неуловимый желтый, живой красный и смешанный с землей белый цвет умирающей плоти; теперь понимал он также, что ему предстоит выразить в ней извечный цикл — бунт и возврат, разрыв и примирение. «И остави нам долги наши, яко мы оставляем должникам нашим», — повторял себе Рембрандт. — Как я погрешил против отца своего, и он простил меня, так сын мой погрешил против меня, и я простил его...»
— Еще одна большая картина, учитель? — спросил Арт, когда Рембрандт велел ему отрезать и натянуть холст, и на лице дордрехтца* выразилось плохо скрытое изумление. Только нечто вроде сыновней преданности удерживало его в этом отмеченном несчастьем одиноком доме, где он трудился, как последний слуга, и он явно надеялся, что «Семейный портрет» будет последней работой его учителя.
— Да. «Блудный сын». Я уже сделал несколько набросков отца и молодого человека.
— Фигур будет всего две? Только эти?
— Нет, еще другие, целых четыре. Насколько я представляю себе сейчас, это просто зрители — стоят, смотрят и не понимают, в чем дело.
— Зачем вы вводите их? Чтобы заполнить второй план?
— Отчасти. А главное, для того чтобы показать, что, когда происходит чудо, этого никто не понимает.
— Значит, фигуры будут грубыми, учитель? Может быть, даже гротескными? Никогда не видел, чтобы вы писали такие.
— Нет, я задумал не гротеск. Напротив, фигуры, как я мыслю их, будут выглядеть очень достойно. Нельзя превращать человека в карикатуру только за то, что он не понимает чуда. В противном случае оно не было бы чудом... — Художник повернулся к юноше спиной и осмотрел свои запасы красок.
— Завтра тебе придется сходить за охрой и киноварью, — сказал он.
— Разумеется, схожу, учитель. Я вернусь, когда вы еще будете спать. А вы включите в картину что-нибудь свидетельствующее о присутствии божества? Например, ангела или бога, который взирал бы на сцену, притягивая к себе весь свет?
— Ни в коем случае, — нетерпеливо и презрительно отрезал Рембрандт. — Ты прожил со мною шесть лет, видел все, что творилось здесь, и знаешь меня. Как же ты мог подумать, что в моей картине найдется место для чего-нибудь подобного?
Работал он над картиной безмятежно и неторопливо. Она все время менялась: менялась в его мозгу в первые месяцы траура, менялась и теперь под его кистью, только еще более решительно. И если ни один из трех домочадцев Рембрандта не узнавал Титуса в фигуре, которая покаянно упала на колени перед стариком, то в этом не было ничего удивительного — грубая земная телесность, что была в нем самом, перешла в облик кающегося сына, но затем и она исчезла и превратилась в само страдание, воплощенное в образе человека на коленях: остриженная голова, лохмотья, по непонятной причине великолепно выписанные охрой и золотом, одна нога босая, другая в сандалии с почти отлетевшей подошвой, лицо, смутно выступающее из тени, прижатое к телу отца, который поддерживает пришельца, и выражающее усталость, смятение и почти блаженное чувство обретенного покоя.
Но если сын претерпел больше изменений, чем мог припомнить сам измученный художник, то что было говорить об отце, который с первых же положенных на холст мазков уже не был ни Рембрандтом, ни Харменом Херритсом? Отец был стар — гораздо старше, чем сам художник, чем мельник из Лейдена, чем патриархи, чем, может быть, даже время. Глаза у него по той же необъяснимой причине, которая заставила мастера выписать лохмотья золотом, были слепые. Тем не менее фигура, которая изумленно склонилась над блудным сыном и любовно ощупывает его, отличалась приглушенным великолепием, безмолвной торжественностью. На морщинистом лбу и опущенных ресницах старика лежал свет, свет сиял на его бороде и бормочущих, искаженных жалостью губах, и руки его вливали в юное тело, которое он осязал сквозь сияющие лохмотья, все, что один любящий человек может чувствовать к другому, — сострадание, прощение, неизмеримую заботливость и преданность...
... «Блудный сын» стал чем-то большим, нежели Титус и он сам.